Все изменилось в одну ночь. Наутро деревня проснулась, укрытая искрящимся, пушистым одеялом. Мир перестал напоминать задубевшую дерюгу: зима позаботилась о том, чтобы прикрыть наготу своих владений. Пробираясь к колодцу, по пояс увязая в сугробах, Краш улыбался. Что зимняя стужа тому, у кого есть крыша над головой! В хлеву, куда он перебрался ночевать, тепло, а к запаху навоза Крашу не привыкать.
Деревенские приняли мальчика легко. Смотрели с сочувствием, перешептывались за спиной. И быстро отводили взгляды, если Краш оборачивался невпопад. Это потому, что я чужой, думал он. Небось хозяйка рассказала. Что у меня семью убили и дом сожгли.
О пребывании в подземельях Шаннурана Краш благоразумно умолчал.
Дни тянулись за днями, похожие друг на друга, как близнецы. Прошлое блекло, растворялось в тумане. Крашу казалось, что он живет здесь целую вечность. Черная Вдова покинула его сны, зов ее ослабел и нечасто тревожил Краша, поднимая среди ночи. Поначалу он собирался, когда потеплеет, вновь отправиться в путь. Но чем дальше, тем реже вспоминал мальчик о своем намерении.
Весна, взломав лед на реке, не отозвалась в его пятках зудом странствий.
За ним пришли на закате.
«Что? Чего вам…» – забормотал Краш, выпутываясь из соломы, служившей ему постелью. Сонный, всклокоченный, моргая и утирая слезу кулаком, он сперва не узнал женщину, которая встала на пороге хлева. Это была Бычиха, жена кузнеца. Зимой, узнав, что Бычиха – имя, а не прозвище, Краш очень удивился. Неужели ее родители с детства знали, какой громилой вырастет дочь? Рядом с женой даже кузнец, детина хоть куда, без труда ломающий старые подковы, казался щуплым доходягой. Дородная красавица – жизненную силу в деревне ценили выше соболиных бровей и осиной талии – Бычиха относилась к мальчишке-приблуде с грубоватой лаской. Украдкой, чтоб никто не видел, совала краюху хлеба, ломоть сала; подметив, что Краш, обнадеженный ее сердечностью, зачастил к кузнице по поводу и без – улыбалась, подарила гребень, вырезанный из липы, штаны с кожаной заплатой на заду…
Вот и сейчас она улыбалась.
Проснулись, заблеяли овцы. Хрюкнул в своем закуте годовалый кабанчик. Улыбка Бычихи проплыла сквозь гомон и вонь – светлая, безмятежная. Сильные пальцы сомкнулись на запястье Краша, причинив легкую, терпимую боль.
– Пойдем, – молча сказала Бычиха.
Мальчик ничего не понял. Как можно говорить молча? А вот так, оказывается… Куда пойдем? Зачем? Ночь в воротах, идет на двор… Он решил спросить, чего от него хотят, но плотная, вся в мозолях ладонь запечатала ему рот. Когда ладонь убралась, Краш с изумлением осознал, что не в силах произнести даже самое коротенькое слово. Вместо слов изо рта несся хриплый стон и взлаивание, похожее на собачье.
Онемел, с ужасом подумал он. Как теперь жить?
Снаружи ждали женщины. Все они были голые, как в бане, и Бычиха тоже, просто Краш спросонок, в сумерках, царящих в хлеву, не обратил на это внимания. Ловкие руки вцепились в Краша, со сноровкой, выказывающей большой опыт, лишая его одежды. В мгновение ока исчезла куртка – дряхлая, латаная. Куртки было жалко до слез. Птицей-подранком улетела рубаха. Взмахивая холщовыми крыльями, за ней последовали штаны. Мальчик хотел крикнуть, что замерзнет, что на дворе – ранняя весна; он застонал, забился рыбой в бредне, тщетно стараясь вырваться из окружения, – и почувствовал, что ему жарко. Так жарко, что хоть в реку ныряй. Груди, ляжки, плечи, животы – вокруг вертелся потный, мясистый, остро пахнущий хоровод, лишая ночь ее зябкого оружия. В низу живота возникло странное томление. Но Бычиха не дала Крашу и минуты, чтобы задуматься, – пальцы жены кузнеца вновь ухватили руку мальчишки, сжали хуже, чем тисками, и повлекли прочь от дома.
Они бежали, словно спасались от погони. Дюжина женщин и мальчик. Нагие, как при рождении; безмолвные, как после смерти. Лишь дыхание, сипло вырываясь наружу, дикой мелодией сопровождало их бег. За рекой кузнечным горном пылал закат. Багряные и алые ленты подергивались сизой дымкой пепла, тускнели, надламывались, окалиной проваливались за небокрай. Тьма-хищница выскочила из засады, навалилась всей тушей; сопя и чавкая, она пожирала мир. В небе плясала луна, опившаяся дурмана. Задрав голову, спотыкаясь, Краш видел, как млечно-желтый диск выгрызал сам себя в середке, превращаясь в блин, траченный мышами, а там – в узкий зазубренный серпик, чтобы снова разрастись в золотую монету; раз за разом, опять…
Запах женщин сводил мальчика с ума. Так могла бы пахнуть Черная Вдова, окажись она человеком, а не подземной тварью. Мускус, пот, сладость и соль, и терпкость, от которой озноб сотрясал тело. Краш представил, как Черная Вдова вылизывает его перед кормлением, и вдруг превращается в Бычиху, не прекращая орудовать языком, по-прежнему длинным и раздвоенным на конце. Ему стало труднее бежать. Тяжесть между ног, болтаясь из стороны в сторону, мешала бегу. Бычиха – или кто-то из несущихся бок о бок женщин? – протянула свободную руку, схватила тяжесть и сделала что-то такое, отчего Краш зарычал цепным кобелем и остановился, раздавленный неведомой, горячей, будто кипяток, волной.
Его толкнули в затылок. Чуть не упав, мальчик вновь помчался вперед, топча свое семя, пролившееся на землю. Вокруг сомкнулся лес, качая черными, голыми ветвями. Луна упала, сбитая влет; вертясь колесом, взрезала лохматую спину ельника. Чем дальше бегущая процессия углублялась в чащу, распахнутую на манер пасти чудовища, тем более странные метаморфозы происходили с лесом. На ветках набухли почки, раскрылись, выпуская наружу тоненькие, трепещущие язычки. Под ногами зашуршала, запела свистящим голосом трава. Тут и там начали мерцать белые звезды – ночные цветы, пьяные до одури, забыв о смене сезонов, ждали темных, мохнатых бабочек. Гиганты-хвощи, каким здесь было не место – да и не время, если по правде! – возникли из мрака, растолкав жидкий подлесок. В зарослях папоротников вились стрекозы с размахом крыльев в руку взрослого человека. Стволы деревьев сделались мощными, желобчатыми колоннами, уходя на недосягаемую высоту. Их оплетали спирали, похожие на рубцы от ран. Сверху, должно быть, с небес, временами падали большие шишки, взрываясь мелкой пылью спор. Неподалеку, в болотах, раздался плач, похожий на вопль неприкаянной души – громкий, надрывный, нечеловеческий.