– Лёва?!
– Сколько лет, сколько зим!
Имени моего Лёва, разумеется, не помнил. Он регулярно забывал его даже в лихие девяностые, когда мы виделись через день. Знакомство наше началось с неуклюжей попытки Лёвы кинуть клиента, свернув купюру в сто баксов якобы для проверки подлинности – и возвратив мне один доллар.
Больше он себе такого не позволял.
– Лет пятнадцать, не меньше.
– Точняк! Девяносто пятый, декабрь. Ты у меня две сотни зелени купил.
Я не усомнился ни на мгновение. Имена и фамилии проваливались сквозь память Лёвы, как песчинки сквозь крупное сито. Зато подробности любой сделки застревали намертво.
– Все меняешь?
– Сам видишь. Как обменки пооткрывались, я в поезда перебрался. Ниче, нормалек. Кручусь. Рублей подкинуть? Тебе – по льготному курсу.
– Спасибо, у меня есть.
– Спецпредложение?
– В смысле?
– Выйдем в тамбур. Вы не против, Рафаил Модестович?
У меня отвисла челюсть. Чтобы Лёва назвал кого-нибудь по имени-отчеству?! И вообще, чего это он у адвоката позволения спрашивает? «Разные епархии», да?
– Без вопросов, Лёвочка! Нам еще долго ехать. Успеем наговориться…
Лёва заговорщицки манит меня в коридор. Говорят, любопытство сгубило кошку. Ну и ладно! Я не кошка. А если – ха-ха! – верить Рафаилу Модестовичу, беспокоиться о чем-либо уже поздно. И вообще, Лёва (один раз не в счет) всегда работал честно.
Чего мне бояться?
Лёва резво топал к переднему тамбуру. Ну да, в другом наверняка курят – не уединишься. Я заторопился следом, запнулся о смятую дорожку и едва не вспахал носом пол.
– Блин!
В последний миг, ухватившись за поручень, я завис нелепой раскорякой. Перед глазами на грязно-белой дорожке отпечатался рифленый след подошвы. «Сорок пятый растоптанный». Хмыкнув, я вернул себе равновесие и, отшатнувшись, едва не упал снова, теперь на спину. На меня уставились белые, неживые лица. Плоские, круглые маски, в глубине блестят человеческие глаза, угадываются смутные очертания носов, губ…
– Фарфор не желаете? – каркнули сверху.
Наваждение рассеялось. Высокий, похожий на ворона старик, облаченный в черный пиджак, развернул передо мной полотнище. На нем чудом держалась дюжина тарелок. В тарелках отражалась перепуганная физиономия.
Моя.
– Н-нет, спасибо!
– Есть сервизы…
– Не надо!
Бочком протиснувшись мимо фарфороносца, я поспешил удрать в тамбур.
– Памятники? – неслось в спину хриплое карканье. – Надгробья?
В тамбуре было на удивление чисто – ни пепла, ни окурков, ни грязных следов. И пахло фиалками. Наверное, проводница дезодорантом пшикнула. Лёва занимал половину свободного пространства. Спиной он подпер внешнюю дверь. Гостям из соседнего вагона ворваться в тамбур было бы затруднительно. К чему такие предосторожности? Истинный вагонный меняла храбрей Джеймса Бонда.
– Что за спецпредложение?
Чем Лёва решил удивить старого дружка? Фунты? Йены? Золотые пиастры из сокровищ капитана Флинта?
– Мнезы.
– …?
– Ну, мнемосрезы. Воспоминания.
– Прикалываешься?
– Какие приколы?! – Лёва надвинулся горой, забубнил мне в ухо, брызжа слюной: – Ты чё, не въехал? Тебе Рафа не вколотил понималку?
– И ты туда же?!
– Нет, я не туда, – насупившись, Лёва сделался похож на синьора Помидора из «Чиполлино». – Это ты туда. А я – туда-сюда-обратно. Тебе, значит, и мне приятно. Я тебя когда-нибудь кидал? Дурил?
– Кидал. Один раз. Самый первый.
– Во-о-от! – Сосиска его пальца уперлась в железный потолок. – Если тебе ни хрена не нужно – может, продашь? Чего не жалко, а? Я куплю. За хорошие бабки.
Для наглядности Лёва извлек из недр своей куртки толстый «пресс». Кажется, там были рубли, гривны, доллары с евро, еще какие-то загадочные банкноты, красные с золотом… Псих? На сумасшедшего Лёва не походил.
Правда, я не психиатр.
– А тебе зачем?
– Бизнес! Давай не тормози. Шевели мозгой: что бы ты забыть хотел?
Пачка банкнот с шелестом качается перед лицом. Туда-сюда-обратно, словно шарик гипнотизера. Лёва – фокусник? шулер? – листает «пресс», как карточную колоду, разворачивает веером, тасует. Я слежу за мелькающими банкнотами – загадайте вашу карту, наденьте дурацкий колпак…
…лампы пригашены. Лишь тусклый ночник теплится у изголовья. Мамино лицо заострилось, под глазами копятся черные тени. Дыхание с надсадным хрипом срывается с обметанных губ. Белые простыни кажутся серыми, а тело подними – сухим, маленьким, легким, как пушинка. Я помню маму совсем другой…
Капельницу уже унесли. «Шансов нет, – развел руками врач. – Это агония. Часа три-четыре; может, пять. До утра не доживет. Вы, конечно, можете остаться… Извините за прямоту, но это очень тяжело. Она все равно без сознания и вряд ли очнется… В общем, смотрите сами».
Сжимаю мамину ладонь – холодную, влажную. Чувствую еле заметную дрожь. Едва ли не бегом покидаю палату.
К утру мамы не стало. Я так и не узнал – пришла она в себя перед смертью или нет. Иногда обжигает запоздалой укоризной: что, если она ненадолго очнулась, а рядом – никого? Больничная палата, удушливый запах лекарств и старческого, коченеющего тела; темнота подступает к койке…
А меня – нет.
Это, наверное, страшно – умирать в одиночестве, в казенной палате… Даже родной сын и тот трусливо сбежал.
Прости меня, мама!
– Оно тебе надо? На тебе ж лица нет. Продай!
– Ты…
– И больше никогда не вспомнишь. Я тебе бабок дам…
– Сколько? Сколько ты мне дашь?!
– Сорок два бакса.
– Сорок два? За это?!
– Ладно, сорок семь. Пятерку накину.